Храм скорбящего

Мужчина стоял, облокотясь на гостиничную стойку, и спорил с клерком. Лет сорока с небольшим, высокий и поджарый, с глазами светлыми, как у породистого пса, он говорил тихим голосом, нервно теребя в руках скатанную в трубочку рекламную брошюру. Из-за дорожной сумки с двумя латунными замками и высокого, на колесиках, чемодана за ним наблюдала невзрачная девочка. Щуплая и скуластая, с бледными щеками и большим ртом — не из тех о ком обычно говорят: «Она вырастет красавицей». Хотя красота — дама прихотливая. Как из неприметных гусениц иногда получаются прекрасные бабочки, так порой удивительно и ярко расцветают некрасивые дети.
- Я предупреждал вас, что у моей дочери лунатизм, - говорил мужчина, - поэтому нам подходит только номер на первом этаже с окнами в сад, а ни в коем случае не на улицу. Иначе  ребенок может сорваться ночью с карниза и получить травму или же угодить под машину. Ваш коллега уверял, что проблем с комнатой не будет...
Клерк, веснушчатый парень с туповатым лицом, посматривал на него исподлобья, поигрывая ключами и одновременно листая под стойкой журнал. Порнографический, вероятно, потому что время от времени та или иная картинка выманивала масляную улыбку на его губы.
- А на шпингалет окошко закрыть?
Мужчина вздохнул и грустно оглянулся через плечо на притихшую дочь.
- Да отпирает она любой шпингалет!
Словно подтверждая его слова, девочка парой ловких движений открыла оба замка и, запустив руку в сумку, вытащила оттуда яблоко. Большое и красное, оно казалось несъедобным — слишком броское, слишком круглое, матово блестящее восковыми боками. Малышка и не стала его есть, а покачала в ладонях и положила на кресло рядом с собой.
- Но шпингалет отодвинуть труднее, - возразил клерк. - Он тугой. К тому же...
- Она справится, - перебил его отец девочки. - Думаете, я не знаю своего ребенка? Так что будьте любезны, дайте нам тот номер, который мы заказывали. И побыстрее — моя дочь устала с дороги.
- Хорошо, подождите немного, - скривился парень — любитель откровенных фото — и принялся куда-то звонить.
Не прошло и четверти часа, как сжимая в тонких пальчиках ключ с брелоком в виде груши, девочка весело побежала по коридору. Мужчина едва поспевал за ней.
В номере он не стал разбирать вещи, а, задвинув сумку с чемоданом под вешалку, уселся за столик у окна. То, что открывалось его взору едва ли можно было назвать садом. Небольшая, окруженная глухими стенами площадка, и, чуть поодаль, ряды мусорных бачков, над которыми вились черные стаи мух. Типичный южный дворик. Желтоватая брусчатка, белая пыль... И словно кем-то случайно забытый куст красной герани в горшке.
Мужчина смотрел и качал головой, то ли споря, то ли соглашаясь с какими-то своими мыслями. Девочка, между тем, уложила яблоко в кровать, утопив его в мягкой подушке и покрыв сверху салфеткой, шептала ему ласковые слова.
- Кто это у тебя? - равнодушно спросил отец, кинув на нее косой взгляд.
- Кора.
- Кора? - повторил он рассеянно, точно пробуя странное имя на вкус.
- Да. Она хочет спать.
Мужчина провел рукой по глазам, точно смахивая с них паутину, и неловко встал, задев плечом стеклянную лампу-бра.
- Прекрасно, - сказал, по-прежнему глядя в окно, - пусть Кора спит, а мы с тобой пока немного погуляем по городу.
Отец не видел, но почувствовал, как девочка за его спиной обреченно съежилась и опустила голову.
- Ничего, Ребекка, - подбодрил он дочь, - лучше ляжем пораньше. Я знаю, ты устала, но мы должны столько всего посмотреть. Здесь много интересных мест, а завтра мы уезжаем.
- Хорошо, папа, - пискнула девочка.
Городок встретил их жарой, блеском, узкими, точно прорубленными в скалах переулочками и запахом далекого моря. Вернее, даже не запахом, потому что в самом городе моря не было, а едва ощутимым дуновением свежести, соленой, холодноватой ноткой, вплетенной в горячее дыхание раскаленного камня.
Отец и дочь прогулялись по старому городу, по рынку и центральной торговой улице, а затем обошли по очереди три городских музея — краеведческий, картинную галерею и какой-то невнятный, где собрано было все подряд, от механических игрушек до черно-белых фотографий начала двадцатого века. Вспотевшие от влажного ветра и разомлевшие от зноя, они еле передвигали ноги. Вдобавок Ребекка потеряла панамку, и ее светлые волосы, как губка воду, впитывали солнечный свет. Однако малышка не жаловалась. Огромными глазами она смотрела на старинные платья, глиняные крынки и кости вымерших животных, покорно бродила среди ларьков, ни на секунду не отпуская руку отца. Она следовала за ним повсюду, как маленькая собачка.
А мужчина листал туристический проспект и, сверяясь с картой, ставил на нем зарубки ногтем.


- Так, это видели, и это, и это... - бормотал он монотонно, обращаясь не к дочери, а к самому себе. Словно пытался убедить самого себя в важности этих бесконечных блужданий по жаре, пыльной скуки музейных залов и бессмысленной толкотни рыночных площадей. - Осталось что? Луна-парк? Карусели всякие, горки, качели, тир... коррида еще какая-то, не знаю, что это. Не быков же они убивают в луна-парке? Но тут написано, что он открывается в девять вечера, мы уже будем спать. А вот еще! Храм скорбящего. Тут сказано, что надо обязательно посетить, это местная достопримечательность. Пойдем?
- Хочу на карусели, - робко сказала девочка.
- Нет, - лицо мужчины выразило отвращение. - Мы не будем гулять в темноте.
Будь Ребекка чуть постарше, возразила бы, что луна-парки обычно ярко освещены, да и темнеет сейчас не раньше половины одиннадцатого. Но она только вздохнула и безропотно побрела вслед за отцом к автобусной остановке.
Храм Скорбящего находился за городом, вернее, на самой окраине городка, где строгие двух- и трехэтажные здания соседствовали с вальяжными коттеджами. Снаружи он мало походил на культовое строение, да и внутри тоже. Обычный дом, барахатно-зеленый, затянутый диким виноградом до самой крыши. Черная, как вар, черепица на солнце горит жарким золотом, а над ней, словно распушила свой разноцветный чудо-хвост жар-птица, дрожат бледные радуги — знойные миражи...
От самых ворот, по узкой гравийной дорожке струился людской ручеек — разноперые туристы в бейсболках и шортах и местные — с непокрытыми головами. Они поднимались по ступеням на крытую террасу, а затем выходили с просветлевшими лицами откуда-то с другой стороны дома, видимо, через черный ход. И такая благостная тишина стояла, не сонная, как бывает в знойный день, а бодрящая, точно колодезная вода. Не закупоривала уши мертвым звоном пустоты, а журчала, как ручеек по камням. Даже Ребекка, усталая, измученная долгой прогулкой, повеселела и с интересом озиралась вокруг.
Дикий, вернее, одичавший сад, заросший колючками и высокой травой. Выключенный питьевой фонтанчик и нечто похожее на беседку — в глубине желтоватых зарослей. Крохотные живые вертолетики над цветами. Не то насекомые, не то миниатюрные птички. Ребекка вытянула шею. Не рассмотреть — настолько они верткие, носятся, мельтешат на солнце, только крылышки мелькают.
- Это колибри? - спросила девочка.
- Не вертись, - прошептал отец, сжимая ее ладошку.
В молчании они поднялись на крыльцо. Скрипнули половицы, тихонько, будто здороваясь. Задняя стена террасы отсутствовала, и взглядам гостей открывалась комната. Полутемная и с простой мебелью. Стол, стул, шкаф с пустыми полками, занавешенное куском ткани то ли зеркало, то ли окно. «Еще один музей», - вскользь подумала Ребекка, настолько замкнутым, отдельным от внешнего мира показался ей этот уголок.
Но сидевший за столом человек не был музейным манекеном. Сгорбленный старик с длинной седой бородой медленно и ритмично раскачивался, подпирая голову руками. Как маятник, он отсчитывал неумолимое время.
Люди почтительно толпились на террасе, кланяясь старцу или щелкая фотоаппаратами, некоторые ставили в уголок пакеты или корзины с едой или кидали в металлическую кружку звонкие монеты. Отец Ребекки вскинул брови и тоже полез в портмоне за деньгами.
- Это и есть Скорбящий? - спросил молодой голос за его плечом. - А о чем он скорбит?
- Много лет назад у этого человека умерла дочь, - ответила женщина в светлом платье-тунике. Судя по всему местная. - С тех пор он не покидает дом, сидит и предается скорби.
- А зачем это нужно? - поинтересовался турист. - Я имею в виду — вам?
На него зашикали.
- Слезы — лучшая молитва, - пояснила женщина. - Ничто быстрее не достигает небес, чем искренняя скорбь. Он плачет за всех нас... Молится за всех нас.
Однако старик не плакал. Слезы у него кончились, и душа, наверное, давно обратилась в пустыню. Так же, как и лицо — сухое, потресканное, как земля в засуху. Ни одно живое чувство не орошало его. Коричневые щеки, лоб в пигментных пятнах. Горестно поджатые губы и потухший взгляд, который старик поднимал иногда на того или иного своего земляка. Узнавал ли он подходивших к нему людей? Трудно сказать. Если и так — их присутствие не будило в нем никаких воспоминаний, и черты его не смягчались, оставаясь твердыми, словно  высеченными из гранита. Не лицо — маска скорби.
На туристов старик и вовсе не обращал внимания. Они текли мимо, как воздух, длинной и пестрой вереницей бесплотных призраков, не удостаиваясь ни единого взгляда, ни вздоха, ни поворота головы.
Звякнула в кружке монета, и, держа Ребекку за руку, отец неторопливо пересек террасу. На старца он взглянул мельком, а после — смотрел только на свои ботинки, как будто боялся оступиться. И не зря — под ногами валялись всякие предметы, обломки дерева, обувь и почему-то детские игрушки. Как заметил кто-то из местных, этот мусор — вовсе не мусор, а памятные вещи. С того рокового дня хозяин никому не позволяет убираться в доме и даже поднимать что-либо с пола. Каждая щепка, каждый тапочек или катушка ниток освящены его потерей.
- Бедный дедушка, - произнесла Ребекка уже в дверях, и голос ее прозвучал неожиданно громко, - мне его так жалко!
- Тише, тише, - зашипел на нее отец. - Он может услышать.
- Ну, и что? - искренне удивилась девочка.
- Ты знаешь, какое это оскорбление?
Ребекка не знала. Она опустила голову, задумчивая и пристыженная. Всю дорогу до гостиницы малышка не поднимала глаз на отца. Была бы она постарше, спросила бы: «Что больше оскорбляет человека, жалость или равнодушие?» «Зачем это страдание напоказ?» «Кто сделал из человеческого горя дешевое шоу?» - поинтересовалась бы Ребекка, будь она совсем большой. Но девочка только шевелила губами и хмурила тонкие, соломинками, брови. Мир еще виделся ей правдивым, как улыбка отца, не всегда понятным, но разумным, полным прекрасных и волнующих тайн.
Она безропотно съела походный бутерброд с ветчиной и запила его стаканом яблочного сока, затем почистила зубы и надела пижаму. Не прошло и десяти минут, как она уже мерно посапывала в кровати, разметав по подушке светлые волосы. Отец постоял немного, всматриваясь в лицо спящей дочери — одновременно печально и тревожно — а потом тихо отошел и тоже лег, натянув одеяло до макушки. Мягкая темнота, надавив на глаза, перетекала в сны. Точно в кинотеатре выключили свет, и тотчас, будто вспыхнув изнутри, ожил экран, по нему побежали цветные картинки. Его тело покоилось, расслабленное, на гостиничной койке, а душа неслась вприпрыжку по изумрудным лугам, навстречу любимой и единственной, с которой им никогда больше не быть вместе.
Заоконный дворик тускнел, словно зацветшая вода в пруду,  и погружался в тень. Только куст герани в горшке пламенел неопалимой купиной — скользя по гребню стены, на него падали лучи заходящего солнца.
Но малышка не спала. Дождавшись пока доносившееся с соседней койки дыхание станет ровным, она выскользнула из-под одеяла и села в кровати. Спустила на пол босые ноги и осторожно подвигала ими, пытаясь нащупать туфли. Ребекка не страдала лунатизмом, что бы там ни воображал ее отец.
Девочка любила гулять по ночам, а еще больше — вечером, в золотых и синеватых сумерках, когда блеск и суета уже схлынули, но тьма еще не вступила в свои права. Она обожала короткий час на изломе дня, когда небо холодно и пусто, и сочится тусклым оранжевым светом, как догоревшие угли в костре, когда воздух ароматен и тих, а каждый цветок звонок, будто стекло. Ей нравились праздные люди на улицах, и пустые дворики с покинутыми малышней песочницами, сиротливые качели и клумбы под окнами, и кошачьи песни в кустах, и свобода идти, куда захочешь.
Если бы отец хоть ненадолго задумался, он бы отбросил всякую мысль о снохождении дочери. Ни один лунатик не будет надевать башмаки и кофту, а зимой — куртку, шапку и сапоги, заматывать горло платком и уж тем более не станет причесываться, он так и отправится бродить по крышам растрепанный, босой и в пижаме.
Ребекка вытянула из чемодана джинсы и рубашку с длинным рукавом. Волосы заплела в две тонкие косички и, перехватив их резинкой на конце, обвила вокруг головы. Взяла с подушки яблоко и запихнула в нагрудный карман, отчего сделалась похожа на кенгуру с детенышем в сумке. Еще раз деловито оглядела комнату и — вылезла в окно.
До Храма Скорбящего она доехала на автобусе — разумеется, зайцем. Маленькая девочка, она держалась поближе к незнакомой взрослой женщине, и кондуктор по ошибке принял ту за ее маму. И вот на холме показался бархатно-зеленый дом с золотой крышей, только теперь это было червонное золото — закатное небо, алым платком летящее по ветру, придавало черепице красноватый оттенок.
Сад, пустынный и густой, как джунгли, одновременно манил и пугал. Сквозь него было жутко пройти — в густых зарослях чудились дикие звери, и не какие-нибудь кошки, а тигры и львы, и колыхалась, точно от змеиного хода, высокая трава. И ни следа паломников. Их, будто ненужный сор, смыл с дорожки вечерний свет. Затаив дыхание, Ребекка ступила на хрусткую гальку. Вокруг оживала сказка — волшебная и немного страшная. Как в кино. И, наверное, потому, что со сказками она прежде встречалась только в книгах или на экране, Ребекка верила, что ничего плохого с ней не случится. Она послушает и посмотрит, а после вернется в гостиницу к папе и спокойно заснет в собственной постельке.

Старик заворочался на неудобной кровати. Матрас пружинами впивался в бок. Одеяло провоняло старческим потом. Подушка кололась. Из нее лезли стебельки сухой травы и ломкими иглами впивались в кожу. Да еще этот свет. Как ни зашторивай единственное в спальне окно, все равно он льется сквозь щели, красный, будто кровь. Он даже пахнет кровью, и вымокшие в нем занавески тяжелы и зловонны, как тряпки в лавке у мясника.
Так же как отец Ребекки, старик ложился спать рано, с первым закатным лучом, но не проваливался в беспамятство, а долго и мучительно кряхтел, поворачиваясь с боку на бок, и считал невидимые звезды... Сон не шел к нему. Ненатруженное за день тело не желало расслабляться, а разум привычно блуждал в темных лабиринтах отчаяния. Каждая косточка, каждая мышца ныла, требуя движения, и словно от мутной воды разбухало сердце. Не боль, а давно привычная — и оттого почти не заметная — неуютность. Он и укладывался в постель не из-за усталости, а от душевной немощи.
В дверь постучали. Тихо и настойчиво, как будто окликнули шепотом, и даже вспыхнула на секунду шальная мысль: уж не та ли это, в чью смерть он много лет не мог поверить? Но нет. Поступь той он узнал бы из тысячи. Да что там — из миллиарда. Прошелестели на терраске шаги — незнакомые, легкие. Не успел он крикнуть: «Не заперто», как чужая девочка уже вошла.
Ну, и чего ты от меня хочешь, дитя? Ваш дурацкий храм закрыт. После восьми я отдыхаю, и ты тоже — иди, отдохни. Приходи завтра и причастись от моих слез, очистить душу состраданием или сфотографируйся со мной на память. Сейчас я не Скорбящий, а просто сокрушенный жизнью старик.

Продолжение следует...

Источник: проза.ру

Автор: Джон Маверик

Если материал Вам понравился, поделитесь, пожалуйста!


Похожее

Добавить комментарий

Оставить комментарий

HTML5